Александр Ожиганов

И больше здесь не будет перемен. И повторенье ежедневной роли боль обделяет ощущеньем боли, как оглушенных — пением сирен.

А я хотя и слышу и скорблю, привязан добровольно, но надежно... Здесь достоверно только то, что ложно: спасаюсь, то есть — сам себя гублю.

1979

Сидит и прилежно внимает причудливым чьим-то стихам. «Конечно, — бормочет, — что там еще говорить!» И снимает ладонь со стола. «Ничего не понял. А впрочем, похвально...» Потом бормоточек его стихает во мраке подвальном. Там сыро внизу и темно. И мучает кашель жестокий. И, как световое пятно, мерцают неясные строки. Видения подчинены какому-то странному ритму, как будто подвальные сны закапал расплавленный битум...

...Ворочался все до зари, все кашлял и сам себе снился большим насекомым внутри застывшего темного смысла.

1979

О.Н.

На желтую бумагу синих строк набрасывал венозную плетенку с презрительной гримасой: «Чтоб ты сдох! — шептал и — Невтерпеж тебе, подонку...»

..........................................

Нетрезвым гостем время на дворе семерку искорежило в пятерку и затерялось впопыхах в потемках, как имена в забытом букваре.

Беги и возвращайся шатуном подвешенным, беги и возвращайся!.. Достойные довольствуются сном счастливым, остальные — просят счастья.

Шнурочки синие («Смотри: почти стихи!..»), затейливые петельки, зигзаги... И страх сжимает вены, как стрихнин: «Бумаги до черта, но нет отваги!»

И корчась от презрения, листок перечеркнув, перевернув: «Едва ли узнают!» — торопливо синих строк припрятывал венозные скрижали.

2 И в благодарности — укор. Какие дифирамбы пели! Один булавочный укол тайком, и все! — оцепенели, молчат. Дичают...

                 ...Ни о чем
    

не думать! Пропустить! «Спасибо...» Каким же надо палачом быть, чтоб кричать, как рыба, и корчиться, оцепенев — «Не трогайте меня!» — от боли, как будто бы центральный нерв булавкой — тихо — прокололи.

3 К оцепеневшим за столом выходит женщина в простом и затрапезном одеяньи. Смахнула крошки со стола, посуду молча убрала, но столько света и тепла в ее деяньи,

в ее движениях простых, как будто чудотворный стих легко, презрительно и сухо суровый ангел горьким ртом оцепеневшим за столом шепнул на ухо.

1979

Жизнь сузилась, как губы в поцелуе Иуды, слиплась, как презерватив использованный, жизнь предотвратив, красуясь и беснуясь всуе.

В кинематографе интим и Страшный суд в салонных пересудах изобразив, жизнь сузилась до зуда в сосудах, до вояжа в Крым.

Мокрицей под крутою солью жизнь извивается, сочится, тает... Нет! И только серебристый след исходит неизбывной болью.

1978

Ее ласкал орел крылом, Паря под облаком кругами. Сухой и серый бурелом Цеплялся за нее руками Корявых сучьев. Стаи рыб, Как серебро, вокруг сверкали. Колокола гранитных глыб От ее вдоха рокотали. Сгибался колосом колосс. Сократ краснел и заикался... Ее каштановых волос И я в глубоком сне касался.

И грустно до смерти порой, Что эта байка устарела. Мне ближний яму роет. Рой. А мне смотреть осточертело.